all_himia (all_himia) wrote in ru_nabokov,
all_himia
all_himia
ru_nabokov

Categories:

ПРЕВРАЩЕНИЯ БАБОЧКИ. БОЛЬШАЯ МОРСКАЯ (продолж.!)


  Существует высокая русская литература нашего века, всемирная по месту своего рождения, связанная с именами Анненского, Кузмина, Ахматовой, Мандельштама...Эта поэзия, наследующая Пушкину, - некий «небесный Санкт-Петербург»; некая культурная аппликата, восстановленная и постоянно восстанавливаемая к поруганному и искаженному в пространственно-временной плоскости городу, к его ущербному вещному «храму»; некая экстраполяция ценностей вечной культуры, проходящая над кошмаром ленинградской реальности, над физической «домовиной» бывшей столицы. И совершенно очевидно, что проза Набокова - неотъемлемая часть этой поэзии: ее внутренняя, генетически обусловленная всемирность лишь завуалирована внешним маршрутом случайных жизненных обстоятельств. К Набокову в высшей степени приложима пословица - «где родился, там и сгодился».
      
       А родился он вблизи знаменательного пересечения Большой Морской и Исаакиевской площади - на скрещении культурно-смысловых осей, одна из которых, собирающая парадную историю Российской империи, окрашена в семантические цвета государственности и «золотого», пушкинского, века русской поэзии, а другая, менее прямолинейная, повествует о возможности ганзейского, партикулярного благополучия, упущенной (навсегда ли?) нашей страной, и о «серебряном» веке северного модерна.
      
       Этот перекресток истории не менее значим и для лирики Мандельштама, сквозь призму которой мы и пробуем взглянуть на родственную ей прозу Набокова. Ведь если говорить всерьез, то «улица Мандельштама», конечно, не косой воронежский тупичок, а все та же Большая Морская, с ее медленною и плавной индивидуалистической кривизной, отстроенной в основном в девятисотые и десятые годы.
      
       Обе пересекающиеся оси, привлекшие наше внимание, равно всемирны, но империалистическая всемирность черно-золото-белого императорского штандарта скрещена здесь с конвенциональной всемирностью бело-сине-алого российского торгового флага. Лишь умозрительно можно разделить «империю» и «свободу», Сальери и Моцарта, традицию и новизну (так ли уж, скажем, парадоксально, особенно после пережитого нашей поэзией футуризма, выросшего из чего-то вроде барковщины, то, что Батюшков именовал литературное древнелюбие адмирала Шишкова «системою новою, глупою»?), даже «серебряный» век и век «золотой». В подлиннике они - одно смысловое поле, одна сеть, один всепоглощающий личностный образ, лишь для аналитических целей распинаемый на крестовине диаметрально противоположных свойств.
      
       Санкт-Петербург есть художественное творение - то, о чем Мартин Бубер писал: «Созданное произведение есть вещь среди вещей, которую можно познавать и описывать как сумму свойств. Но время от времени оно может представать перед восприимчивым зрителем, являя ему всю полноту воплощенного в нем образа». Тогда, по антиструктуралистской мысли Бубера, оно перестает быть «объектом» и становится «Настоящим», превращается из рассматриваемого «Оно» во всепоглощающее «Ты». Так совокупность слов становится стихотворением не тогда, когда мы его анатомируем, а тогда, когда мы его переживаем... И читателю следует учесть: все, по отдельности сказанное на этих страницах, - по сути неподлинно; Настоящее маячит за текстом, который и пускается в рискованные словесные авантюры только затем, чтобы сделать это Настоящее ощутимым.
      
       Итак, перед нами имперская вертикаль. Вертикаль Медного всадника и штакеншнейдеровско-клодтовского статуэточно-бидермайерного Николая. Вертикаль пушкинского вдохновителя и пушкинского цензора... Мы, не правда ли, уже чувствуем невозможность отделения центростремительных интенций от центробежных?..
      
       Открывающая ее Сенатская площадь - архитектурное воплощение символа - императорского штандарта, «черно-желтого лоскута» (Мандельштам). Романтическая Фальконетова статуя («в черных лаврах гигант на скале», по выражению Анненского), окруженная «желтизной правительственных зданий» (Сената, Синода, Адмиралтейства) и незримым на белизне декабря тираноборческим каре 1825 года, занимает здесь место геральдического орла.
      
       И тут, кстати сказать, становится совершенно прозрачным для понимания романтический вариант примирения «империи» и «свободы». Синонимичный императору чугунный орел оказывается равным поэту, которому тоже «нет закона», который «парит наравне». Царь оборачивается романтическим героем, поставленным «на скалу» и неотличимым от лирического я или мятежного Байрона (сравним с тем, что Анненский говорит о романтическом я: «...я, как герой на скале, как Манфред, демон; я политического борца...»). В Париж государь не пускает, но перед глазами - Лондон Адмиралтейства и Голландия петровских коллегий; можно пошутить с Николаем, рассказывающим о своем желании заполучить от нидерландского короля домик Петра I в Саардаме: «Попрошусь у Вашего Величества туда дворником».
      
       Империя «чудовищна», но - добавляет Мандельштам - «как броненосец в доке». И это сравнение всё поэтически преображает, сдвигает в сторону пушкинского восторга перед санкт-петербургской всемирностью: «Все флаги в гости будут к нам, / И запируем на просторе». Сравним:
      
       А над Невой - посольства полумира,
       Адмиралтейство, солнце, тишина!
      
       Солнце (в ночи) - атрибут России и Пушкина. Оно - не только золотой императорский фон, не только компонент диахромии иудейства (поверим С. С. Аверинцеву, что и это значимо для Мандельштама); оно - прежде всего воспоминание о фразе Одоевского «Солнце нашей поэзии закатилось». Закатилось, но не угасло. Стало «вчерашним солнцем», которое «на черных носилках несут».
      
       Ну, вот, кажется, и всё, что может заинтересовать нас на площади, откуда Блок кланялся Пушкинскому дому... Ба! Слона-то мы и не заметили! (Нам недостает, думаю, толики буффонады.) Оборотимся же к нему всем корпусом, поговорим о конфессиях.
      
       Перед нами - «Исаак-великан», по неловкому слову Тютчева; гигант, беспомощно прижатый к земле. Насчет эстетических достоинств Монферранова сооружения можно, конечно, поспорить. Несомненно другое: этот собор - точнейший слепок русского православия XIX столетия. Это тютчевская чернильница, если не чернильница Победоносцева. Синод ведь - такая же канцелярия, как и цензурный комитет. В том, что Мандельштам в двадцатилетнем возрасте принял не православие и не католицизм, а протестантство (в его методистской, отколовшейся от англиканства разновидности), несомненно, виноват Тютчев, всю свою жизнь норовивший из своего неаполитанского Мюнхена салонного панславизма и вполне каламбурного православия дотянуться кончиком пера до ворот Стамбула, чтобы на них, как на клочке канцелярской бумаги, нацарапать какую-нибудь галльскую колкость о римском первосвященнике.
      
       Меттерних, направивший «гусиное перо» в Бонапарта, - не более чем эпигон русского цензора и дипломата. Вот, говорят, тютчевские политические карикатуры - хромота его дара; но поглядите, какой лирической жизнью полны их реминисценции в мандельштамовском «Камне». Выучка у Тютчева очевидна, но стоит задуматься - чему, собственно, научился у него Мандельштам? В 1912 году он пишет стихотворение «Лютеранин» (кстати сказать, напечатанное впервые рядом с «Петербургскими строфами»), которое комментаторы настойчиво отсылают к тютчевскому «Я лютеран люблю богослуженье...». Между тем мандельштамовский «Лютеранин» как раз лишен тютчевской едкой иронии. Он - из другого ряда; при чтении этих стихов вспоминается прежде всего Анненский, с его «Балладой». Это поэзия Большой Морской, поэзия всемирно чуткого «арт нуво», - да и само происшествие, описанное поэтом, могло иметь место там, где заканчивается интересующая нас улица, - на берегу Мойки:
      
       А в эластичном сумраке кареты,
       Куда печаль забилась, лицемерка,
       Без слов, без слез, скупая на приветы,
       Осенних роз мелькнула бутоньерка...
      
       И думал я: витийствовать не надо.
       Мы не пророки, даже не предтечи,
       Не любим рая, не боимся ада,
       И в полдень матовый горим, как свечи.
      
       Какая, оказывается, существует пропасть между человеком середины XIX столетия и человеком десятых годов, между петербуржцем и европейцем, исповедующим государственное (обер-прокурорское) православие с сильным привкусом своеобразного квазиангликанства, и петербуржцем и европейцем, ищущим религиозную истину в ходе индивидуального, внеконфессионального опыта!
      
       На что похож Исаакиевский собор? На собор Св. Павла. Он - не из первой, а из второй пары. Он - порождение полуреформации православия, начатой Никоном и завершенной Петром. Даже противостояние западников и почвенников можно понять как противостояние квазипротестантов и квазикатоликов внутри одной - православной - конфессии. Ведь человек, обращающийся к Богу внутри Исаакиевской громады (и маятник Фуко там был, прости, Господи, удивительно к месту), эстетически обречен на иные оттенки веры, чем человек, молящийся в «итальянских» церквах Москвы. И такой взгляд на веру, в соответствии с которым малейшее изменение формы влечет катастрофическое изменение содержания, по сути, его утрату, - как раз церковная, конфессиональная точка зрения.
      
       Западники, в силу сказанного, оказываются ничуть не меньшими, чем славянофилы, рабами соборности, - но только соборности квазипротестантской. Да и кто же не знает, что их левый радикализм прямиком ведет к самому лютому атеистическому «кальвинизму», - точно так, как улица Герцена семь десятилетий вела к лютеранской немецкой кирхе, перестроенной в сектантский корабль, в паровоз Дома связи (никто из моих знакомых, кому я рассказываю об этой поразительной метаморфозе, не в силах поверить мне на слово; тогда я снимаю с полки книгу - и показываю дореволюционную фотографию).
      
       Есть ли выход из этой российской коллизии? Есть. Он предложен, в частности, русской культурой десятых годов, а Набоков как бы отмыл и сохранил для нас такую возможность. Речь идет об индивидуальном, но одновременно - общечеловеческом, внеконфессиональном поиске религиозных и экзистенциальных ценностей. В 1921 году Мандельштам пишет, имея в виду Исаакиевский собор:
      
       Соборы вечные Софии и Петра,
       Амбары воздуха и света,
       Зернохранилища вселенского добра
       И риги Нового завета.
      
       Не к вам влечется дух в годины тяжких бед,
       Сюда влачится по ступеням
       Широкопасмурным несчастья волчий след,
       Ему ж вовеки не изменим...       
   
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments